Стонм

(Посвящается хорошему человеку Viton'у)

Он жил, кажется, в Екатеринбурге, хотя мне никогда не было интересно, Екатеринбург ли то был, либо Кологривовка. Инет — он на то и инет, чтобы стирать расстояния в бесцветную пыль, уничтожать вспархивание пространства в конечный нуль, перестраивать мысль в бредовый, непонятный сигнал, в семантику двоичных кодов и мозаику электрических и телефонных соединений.

Главное — у него был комп, и у меня был комп. Вместе мы соединялись.

Началось всё случайно, с моей стороны «на авось» заспамил что-то куда-то в пустоту безбрежную на несколько сотен адресов, с его — как ответ на мою неприкаянную «авоську», случайно залетевшую к нему. Серийность таких полуночных встреч-касаний прослеживается сейчас у каждого доморощенного юзера. Пересеклись в подпространстве, щупальцами-нервами понауськали друг дружку — как же без этого: надо дать форс, надо дать блеск, надо не ударить лицом в грязь, надо изощриться, быть-стать интересным собеседнику. Пописали яростно и немного глуповато, да и остановились на сём, поняв практически одновременно, что пинать чужой мозг при очевидных достоинствах каждого инет-собеседствующего глупо, фальшиво и цинично. Взрослые ж люди.

Короткая заминка с моей стороны не была актом, спровоцированным им. Короткая заминка с моей стороны была связана с осмыслением происходившего, мой инетный опыт был первым для меня (подозреваю не первым для него), поэтому я обозлился и грозно хмурил брови, представляя Амур. И берег, и голое пузо со стрелами. Хотя нет, голое пузо стало видеться мне год спустя. Вот вру и не краснею, блин. На самом деле, никакого Амура, а тем паче амура, не было и в помине, была обыкновенная человеческая теплота, уходящая в виртуал, протыкающая волшебно-неземную ось, соединяющую тебя, через блескучую черноту и невидимость, с неким подобием такой же теплоты от неизвестного тебе всеми мыслимыми органами чувств человека. Так и неясно ещё тогда, какого, собственно, пола. Apropos.

Взрыв эмоций, если всё ещё можно так тривиально высказываться, происходил спонтанно. Одномоментно появлялись нотки, созвучия, целые темы, в которые мы осторожно входили, начинали купаться, плескаться, сыпать брызгами. Так же одномоментно такие моменто-часы (аськой тогда я не обзавёлся по причине невежества, а мой неизвестный друг тактично не предлагал мне воспользоваться её преимуществами при безлимитке, полагая, что у меня есть какие-то свои резоны; он был сразу безумно тактичен и предупредителен, хотя и так же безумно обидчив и памятлив) как-то сходили на нет. Потом — вновь возникали по новому поводу, вновь затухали или прогорали начисто. Накал обсуждений бывал таков, что моя клава угрюмо стонала под мощнейшими ударами пальцев — я профессионально печатаю десятью со скоростью голоса — и однажды сказала: «Кряк-к-кх!» (пришлось менять на новую). Он мне признался в ответ, что выдавать на гора точно такое же или приблизительно такое же количество словознаков в час ему не просто не под силу, ему, печатающему двумя-тремя пальцами, не просто не в кайф, а просто-таки напряжно и поднадоёдывает. Не скрою, это была первая весточка о банальных человеческих качествах банального человеческого существа по ту сторону экрана. И это абсолютная новость на день-два вогнала меня в жесточайшую хандру. Из неё я выбрался с помощью осьмнадцати длинных бокалов с пивом. И решил, что о человеке ТАМ мне надо знать только одно: что он есть. То, какой он: высокий, низкий, с угрями, склизкий, гнусавый, писклый — более я знать не хотел. Действительно, реально, нутром. Жизнь за окном, солнечно-дождливая, давала мне знать эту реальность через все мои чувства охвата и вбирания в себя этого мира. Он же был фантомен, сладостен, зыбок до неприличия, но необычайно комфортен. И звали его не Петей-Машей. Нет, что-то вроде имени, и, подозреваю, даже фамилии, у него естественно было. Но какая, блин, разница?! Мне-то?

Что было это за знакомство? Знакомство ли? Как его назвать: виртуальное, по переписке, ночное бдение с хвостом кометы вместо абажура, бодание клав, игра двух кукол, притворщиков, снобов, прохвостов? Не знаю.

Через несколько недель я влип, почувствовав, что не могу более удерживать в себе зверочеловека, которому дай хоть что-нибудь: запах, звук, ощущение, холодок в крови… хоть как, хоть мелом по доске, хоть скребком по асфальту. Мне нужно было остановиться и почувствовать живость и теплоту реальную, а не мифическую, прибегающую строчками в почтовик, уныло бьющую в одну точку, ту, где соединяется кофеин моего всегдашнего ночного напитка с жёлтым привкусом моих любимых сигарет.

Я написал ему сразу всё, кто я, что я, зачем я и дал свой московский телефон. Хрен бы с ним, окажись он бабой, хрен бы с ним, окажись он переростком-малолеткой, баловником, чудом-вундеркиндом, кем угодно. Втайне я знал, что никакой он не брысь-зануда, не шкворень, не матюган с причалов, не стервозный шутковик-балаганщик, не репа-лепа-сковородка.

догадывался о его любви к тому же, что и у меня, к мистике и шарму одновременно, к тому, на что способен ныне только инет, да и то только в анонимном безрыбье адреса (спустя несколько месяцев он развеял остатки моих иллюзий по поводу безымянности в сети; зря, между прочим — быть невеждой и мечтать в определённых случаях вкусно до одури!). И знал две вещи определённо, что фото у него просить не буду, нарываться на розыгрыши стра-ашновато, блин, будь ты хоть как храбровит, что своё фото ему тоже не дам. Обойдётся.

Впрочем, он был настолько умён и проницателен, — я бежал, чтобы не отставать, скрашивая попутно данное нам время для обучения себя в проникновении в технику инета всё глубже и глубже, — что даже не давал себе труда намекать мне на то, на что я точно так же не намекал ему.

Я как-то стал придумывать ему своё имя. Не то, каким он подписывался, ничего характерного, кстати, и не то, каким бы он хотел подписываться, а то, которое бы возникло у меня в определённой ситуации. Имя ему было дано. Стон. Или Стом. Можно даже так: Стомн или Стонм. Бездна ассоциаций: тут и томление жути, и стога многотомные, и сонмы истомы, и моты… реве та стогне Днiпр широкий, в конце концов. Ту его подпись я стал забывать и однажды даже чуть не проговорился-прописался, мол, Стомн-мот-томный-стон, вовремя успев отдёрнуть горячие пальцы от клавиш. Он до сих пор об этом не знает (подозреваю, что я у него тоже прохожу под такой же неизвестной мне кличке-нику, которой/ым он никогда меня не осчастливит, назвав его/её вслух!). Ну да, блямс с ним.

С этим именем, присвоенным мной ему, связаны мои сны: сладостно-изысканные, как грёзы девственницы и слёзы счастья только что родившей только что мамы. Способен ли мир неинетный вызывать столь чудное воздыхание плоти и духа? Наверно, нет, не способен. Вещный мирок, мирище, мирочище — забавно зябнет, пощупай его потусторонностью, потрогай его волшебством. Мой Стонм, подозреваю, ощущал так же и то же, потому что в некоторых его строчках проскальзывали едва уловимые мотивы смерти (их было много порой, и она — смертушка его любимая, смертушка им взлелеянная, всегдашне присутствовала в любом его послании). А смерть и любовь — подружки-прискакушки. Но я не совсем уверен в этом, как в обратку уверен в другом: его организация ума и чувств бесцельно другая, хотя по сложности и витиеватости не уступает моей, — а может и превосходит? — потому что две такие изящные сумбурности, пересекшиеся в наплывной тишине причмокивания клав и зуммера серверного входа не могли встретиться и спокойно, без надрыва, расстаться.

Итак, имя ему Стонм. Звук имени его мной данным — нахален, рыдающ, он выдаёт себя одним, всего одним, гласным и парой сочетаемых согласных и парой — трудносочетаемых. Такая вот загадка-отгадка для стропальщиков словес. Ныне и вовеки веков. И в этом имени для меня весь он,

- такой же как я,

- и вовсе не такой же как я,

- зеркально-не принимающий отражений, никаких,

- ярко индивидуальный, до звёздности, до пыла,

- и смертельно бледный, как конь, как коса, как стылость.

Я не хотел бы приводить здесь скучные слова, которыми заполнен осатаневший от них мир. Не в них дело, даже если мы ими говорим и пишем. Даже если мы их слышим и как нам кажется понимаем (хотя на поверку выходит, что мы ни говорим толком, ни слышим никак). Я бы хотел влить в себя через него то стиснутое всеобщим упорядочением влечение к основе, к тому базису, который незримо явствует впереди и позади всех. И в первый месяц это удавалось… а потом он внезапно позвонил.

И случилось второе разочарование: он боялся. Боялся быть разыгранным, смешным, глупым. И потому стал физическим, ощущаемым, молекулярным, с привычками, роднёй, любимым диваном и конфоркой на кухне. Я превосходил его в страхах, он превосходил меня в ощущениях неощущаемого.

Я тут же стал телефонно-груб, вульгарен и незамысловат. И разочаровал его, наверно. Разговор получился скомканным, нелепым и обидным. Он проверял меня на меня. И смех, и грех. Есть ли я, не фантом ли я, не баба ли я, не рыба? Глубоко внутри скукожилась гнусь. И я пропил ещё какое-то количество дензнаков — хмарь обыденности на время поселилась во мне.

Вечерами я тупо поглядывал на экран, наливал, закуривал, набирал шифр входа, поднимал лапу на чтобы заэнтерить вход в инет, думал, а стоит ли, блин, может он сам позвонит оттуда из своего далека, да и скажет, что хочет сказать. Теперь-то уж что разводить анонимность и безымянность…

…а потом всё же давил на энтерную клавишу, соединялся, проверял почту. От него не было ничего какое-то время: он, так же как и я, глушил в себе страхи, разговаривал со своей забавой-смертушкой, пил, наверно, то же, что и я, или гулял по своим любимым инетным улочкам-переулочкам.

Его голос был узнаваем. С бархатными переливами, с чувственными остановками, едва заметным придыханием от волнения. Не голос, а сочный психологический Брейгель — я немедленно бросился имажировать описательный портрет, основываясь не только на звуках его голоса, но и на его письмах, разных словах, разных вставках, разных описаниях. Вспоминал его пунктуацию, которая была необычна и которой стоило поучиться у него: так мастерски она передавала его мысль.

Выходило примерно так: среди моих знакомых нет никого, кто бы был хоть капельку похож на него. Нет, это не розыгрыш. Впрочем, я в этом и не сомневался. Мнительность — не моя категория. Мне в ней неуютно.

Итак — попадание. Абсолютно незнакомый человек.

Тревожило: ласковость интонации временами походила на грубоватый, но женский голос. Не женщина ли мой оппонент?

Пришлось перечитать все его письма и определённо ответить на этот вопрос: не женщина, не девушка, не подросток. Блин, ровесник-мужик. Ну надо же какое попадание!

Но всё-таки что-то тревожило и останавливало от дальнейшего общения. Какая-то незримая граница воздвиглась… Позже он написал: «Вот так всегда: пока треплешься по инету с анонимом — всё хорошо, как только в реале встретишься — хоть стой, хоть падай, или рожа крива, или запах изо рта!» Насчёт запаха мне понравилось, сам не переношу гнилозубых. Просто терпеть не могу, хотя сам в этом плане и не идеал.

Ну встретиться с ним мы так и не встретились, хоть не раз случаи случались, и возможности предоставлялись. Но оба, как по шороху определяющие мышь, шарахались от таких возможностей. Он сказал по этому поводу: «А может и не стоит вообще?!» Я не был согласный, потому что успел войти во вкус ежевечерних общений, каждое письмо на килобайты откровений, и очень хотел взять алкоголь и запереться на кухне у него или у меня, и подымить, почирикать вволю. Только как в этом гнусном мире сделать так, чтобы такие естественные желания выполнялись по щелчку пальцев? Как, люди?

Через месяц мне стало ясно, что обычный мирок общения у него гораздо шире моего. Я был замкнут в пространстве, определяемом, как ни крути, идиотской работой, он же имел работу прямо в инете и поэтому степень его свободы была на уровень выше моей. Я ему позавидовал и немедля поделился. В ответ пришло троекратное ха-ха и много-много вопросов, как риторических, так и неизбежных. Я узнал, что его жизнь, оказывается, тоже не сахар (впрочем, догадывался и раньше, судя по его внезапным на день-два исчезновениям со связи), она залипает, так же как и моя, на каких-то остановках, каких-то императивах, долгах денежных и моральных, на каких-то нелепых и оттого невыносимых работах, которые не могут дать и никогда не давали, подозреваю, что и не дают сейчас, ни отдохновения, ни творческого взлёта, ни парения над суетой. И что его жизнь — при всей её замысловатости, если смотреть на неё с расстояния и не делать никаких выводов — не тянет на загадку ни в чём; всё, блин, такое же как у меня.

И был третий запой, самый тяжёлый и самый долгоиграющий. Я снова глядел в потолок, потому что экран вызывал тошнотики и колики. И вышел из кризиса только написав ему очередное послание — миссивку, где описал что и в каких количествах я принуждён пить по его вине. А по чьей, собственно? По чьей? Кто вливает в меня сплин характерного разлива? Кто пишет о просторах, на которых нет людей, кому нужны мои в ответ философские обобщения, тянущие на многотомные труды, кто ищет и не находит, кто мучается, так же как и я, кто спит с неутолённой жаждой, кто спорит по мелочам и всегда согласен по глобальностям? Я что ли? Или не я? Я резал ему правду-матку, он — отвечал. Мы ругались, он оскорблялся, он бранился, он не хотел меня слыше-видеть. Я не хотел его. Мы не хотели друг друга никак. Корабли повстречались, да и разошлись. Бывает.

Но лишь только в моей жизни трепетало что-то новое, лишь только это новое преобразовывалось в переливы чудесного и искомого (увидел хорошее дерево, лицо, кар, кадр), как я начинал вспоминать его. Его голос и его письма, его… по сю пору фантомного. Начинал с ним говорить. Снова ругался, а потом мирился, говоря, что во всём виноват только я. Он обиженно молчал, потому что был обидчив без меры, но в этом молчании я уже слышал звуки примирения и это наполняло душу тревожной грустью. Потому что его натура немедленно после примирения требовала к себе внимания, огромного, всепоглощающего внимания, той страсти, которая, как я подозревал и подозреваю, и есть феноменальная, чисто женская черта в нём. В нём — в мужчине. Я снова начинал сомневаться в его амплуа, но тут раздавался его звонок и мы говорили часами. И всё происходило именно так, как я и представлял. Т. е. надоедливо и бесконечно.

Я рвал разговор, мне лучше стучать по клаве, чем издавать звуки. И бесился от того, что никто — даже он, даже он! — не может меня понять настолько глубоко, чтобы мне было бесконечно уютно. Всегда, будь то слова, произнесённые или написанные, будь то еле уловимые токи, исходящие и переливающиеся в воздухе, соединяющие души, будь то касания, искрами дающие точки соприкосновений — всё не то. Ну не то, ёлы-моталы, Стонм, ведь я же говорю тебе открытым текстом, не то.

Ракушка его чуткой души захлопывалась очень характерно: обида, как взлёт на Эверест, уносила его высоко-высоко в пренебрежительность и высокомерие. Но, как всякая обида — обижаются на близких, а не на незнакомых — она оставляла шанс, который был выпукл и прямо-таки напрашивался на использование. Что я, спустя рукава, и был вынужден утилизовывать.

Если нарисовать синусоиду наших отношений спустя несколько месяцев, то можно делать Босха. Зигзаги, чудачества, страсть и пыл, лёд, кипяток, накал, снова лёд, уже айсбергный, снова жижа и каша, снова какая-то тягомотина, причём больше от меня, чем от него, потому что я порой не улавливал грань, за которой начинается не чуткость и внимание, а рисование одного лишь собственного гордого «я», как фон и передний план одновременно. Стомну тоже надоедало моё самолюбование и мои экзерсисы с эскападами одновременно. Он говорил: «Необученны мы тонкостям, но чувствуем глубоко!», проникая пошлыми, в общем-то словами, туда, где я хранил то, что предлагал порой ему: мои мечты. Их он оценивал сразу, даже не отвечая, даже не тратя время на какой-то там ответ. Какое-то там вербальное сопереживание. Я его чувствовал всем своим естеством. Он понимает, он здесь, он во мне и леший с ним, с остальным миром, в котором не находится такого удовлетворения, такой внезапной ёмкости, такой полной и всеохватной данности. Это происходило редко, но именно такие минуты и часы я ценил в нём и за него. Это было как выплёскивание внезапно наступившего замыкания самого себя в таком глубинном счастье, что сама возможность поделиться ещё с кем-то воспринимается как нечеловеческое откровение. Назвать такого человека, с которым можно так безмолвно говорить, не другом после такого просто невозможно.

Я пробовал описать ему свои ощущения. Его ответные письма были лживы той ложью языка, которую сам язык за собой не ведает. Потому что любое слово ведёт к не истине, а уводит в сторону. Он не понимал этого сначала, а, поняв свою языковую убогость, попробовал устно, звонить. Но звонок, голос, это уже на две категории восприятия: и звук, и смысл. Получилось ещё хуже. Ещё отвратнее. Ещё противнее и гнуснее.

Я даже не мог ему этого сказать, потому что на том уровне, на который мы едва порой выходили, не надо никаких слов и не надо никаких движений — это ведёт к прямому сумасшествию и к смерти. Но это тот уровень, который нельзя сравнивать ни с чем в этой жизни. Так он велик и так он спокоен.

Впрочем, полугодовое общение привело к тому, что мы сказали друг другу так много и выяснили так мало, что говорить не осталось более ни о чём. Его воспоминания греют его, мои — меня.

Стонм, где ты?


Словотворчество




Немного рекламы: