Исследования





Пользовательского поиска


Очко

Первое памятное мне отхожее место было у первой бабушки (маминой мамы) в деревне.
В темноватом сарае-пристройке к основному бревенчатому дому, между поленницей вечно полной душистых берёзовых дров и свисающих сверху веников для бани и низким курятником — оно и располагалось. Если убрать окружающую пристройку, то сам сортир (слово «туалет» слишком изысканно) напоминал бы унылый деревянный совковый «палец», из тех, что сусликами вырастают на садовых участках немедленно после нарезки земли горожанам.
Сортир эпатировал. Доска, прикрывающая саму яму, была толщиной в ладонь. Само очко было вырезано целиком в одной доске. Я ступал на него с большой опаской, хотя и был толстеньким, незлобивым несмышлёнышем, годов шести-семи, и с ужасом думал, КАК на ЭТО наступают взрослые моей семьи, в которых весу было на порядок больше, чем у меня!? К примеру, как на ЭТО наступает мой отец, — он весил больше центнера, пузатый и мощный! Как ходила в туалет тётя, родная сестра моей мамы — она весила, по самым скромным прикидкам, раза в полтора больше моего бати. В общем доска была феноменально крепкой.
Нас, внуков мамы моей мамы, каждое лето набиралось с пяток, да взрослых, считай по паре на каждого внука или внучку, да сами дед с бабкой, да ещё и двоюродные родственники со своими отпрысками часто гащивали. В общем, народу набиралось больше взвода.
Все мы сладко ели и пили, потому что в деревнях было и своё мясо с молоком, свои яйца, своя зелень, фрукты, блин, овощи — всё по полной программе. Представляете, сколько уходило в переработку всей этой еды после целого взвода? Вот и я о том. Потому что следующее воспоминание об очке — страшное. Та колоссальной крепкости и толщины доска мгновенно становилась коричневой, какой-то «едкой» на взгляд и скользкой. Хотя я и видел как иногда женщины драют её, но пропускать ежедневно через себя такое количество народа — никакого ж мытья не хватит! Поэтому доска была вечно грязной, сами понимаете в чём: потому что это только кажется, что все мужчины в «малой» нужде — снайперы, женщины в этом на порядок точнее (мне кажется, хотя я специально и не проверял).
Один раз, в общем, мои слабые детские ноги в шлёпках поехали на смоченном «льду» вперёд и я сел голой попой прямо в очко. Забыл сказать, что по размерам очко предназначалось не для моей малюсенькой задницы, а для максимально конкретных, коренастых мужских или просто толстых женских взрослых ж… — т. е. оно было чудовищно огромным.
Чудом я не просвистел прямо в яму, сложенный очком пополам — выручила природная негибкость: если коленки я ещё бы мог подтянуть к подбородку, то сложиться вдвое как гимнаст, слава богу, не сумел.
Так и застрял, как дурном фильме: одна голова и ноги от колен наружу. Руки расползлись в стороны и упёрлись в боковые стены. До дерьма, наполняющего яму, моей заднице не хватило сотых долей миллиметра, я не испачкался. Кое-как, напрягаясь всем членами, вывёртывая себя наружу, я выбрался. Пришлось убежать в дальний конец сада (там был малый пруд два метра длиной, для стирки) и вымыть руки-ноги.
Вечером со мной была истерика со слезами, я очень захотел в город, к нормальному туалету, с которым никакая суицидальная попытка не увенчается успехом. Ужас смерти впервые пахнул мне в лицо. И это было знобяще-кошмарным.
Туалет второй бабушки, мамы моего папы, был ещё более опасен. Он стоял отдельно в саду, между домом и сараем и, по самым скромным прикидкам, не ремонтировался со времён оно. К тому же он был перекошен. К тому же, вечно полон — на моей памяти его никогда не убирали.
Но он был светлее и выкрашен снаружи, что искажало естественность солнечных лучей, проникающих через щели в досках, придавало лёгкую зеленоватость всей ауре. Опасность этого туалета была очень зримой. Когда я вставал на доску, в которой было вырезано очко — доска скрипела и прогибалась. Т. е. как бы говорила мне: «Осторожнее, малый, провалишься ведь!» Я сжимал губы, разумом понимая, что эта самая доска выдерживает взрослых особей, но внутри начинал мелко-мелко дрожать и пульсировать какой-то внутренний орган. Из-за него я всегда выходил из сортира бледный как смерть. Это действительно было пыткой: несколько раз в день смертельно бледнеть и испытывать недетские страхи за свою жизнь. Окончить жизнь, едва начавшуюся, захлебнувшись в какашках — это же бдец. Причём такой, от которого не скрыться нигде.
В общем, детство худо-бедно прошло, отметившись в некоторых кошмариках школы, где очки были почему-то не только грязные, не только скользкие, но и предательски белого цвета. На всех этажах, заметьте. Плюс издевательства старшеклассников, либо сидящих со спущенными штанами и требующих бумаги (сколько дневников и хороших тетрадок было испорчено!), либо писающих прямо в умывальник.

Дома, в квартире, было безопасно. Этаж был последний, пятый, никто сверху не мог залить нашу квартиру из прорванной или пробитой канализационной трубы.
Отдельной статьёй прошёл пионерлагерь. Откуда я был вызволен ничего не понимающими родителями на пятый день стажировки. А всё потому, что мой сосед по койке умудрился-таки провалиться в очко, которое представляло из себя нечто среднее между очками обеих моих бабушек: и огромное, и ненадёжное. Его, измазанного с ног до головы дерьмом (он выбрался сам, там было мелко), увела вожатая Настя, которая морщила нос, но храбро держала г…ка за руку. Я не мог спокойно спать в ту ночь, и наутро побежал к начальнику лагеря, мол, вызывай моих родичей, пусть меня заберут. Усатый начальник, видимо, знал кое-что в этой жизни, сопоставив вчерашнее проваливание в очко одного непоседы и мою смертельную бледность. Меня увезли. Батя странно смотрел на меня в тот день и впервые сказал про меня, что я «г..юк», сорвал их с матерью с югов знойных. Я мысленно возражал ему всю дорогу до дома, говоря, что я именно что не «г..к», и плакал, плакал.

В армии, куда меня забрали осьмнадцати годов от роду, со мной ничего выдающегося не случилось, кроме одной вещи: мне впервые приснился сон про руку. Забыл сказать (просветить всех неслуживших): очки в армии (там, где есть кирпичные казармы, в других не бывал, не знаю) сделаны в виде воронок, расширяющихся вверху и выдающихся вперёд совковой лопатой аккурат под свисающие солдатские причиндалы. Сама принимающая воронка находится прямо под сфинктором, поэтому прицельное бомбометание получается у всех без исключения. Моя всегдашняя умственная егозливость позволила мне даже посмеяться над собственными детскими страхами и я сочинил на каждое из восьми очек нашего расположения (четыре в одном углу, четыре — в другом) по стихотворению, каждое — легко узнавалось по поэтической и стилистической компиляции. А-ля Маяковский (лесенкой): «Очко, ты ух, как вниз уходишь узко…», а-ля Блок: «Да, много нас, очков и очек…», а-ля Есенин: «Раскудрявилась кака степенная…»… Всех уже и не помню. Последними стихами были не персоналии, а формы: японская хокку и омар-хайямовский рубаи: «Нам харч солдатский, пищевой приём — нужнее вздоха. Но если выкаком не станет харч, то — дело плохо!»
Так вот сон. Когда я был уже «дедушкой», и до дембеля осталось ну, с месяца полтора, в одном из беспокойных от постоянного, но неконтролируемого онанизма снов мне приснилось, что я сижу и спокойно отправляю естественную надобность, читая мной же написанные карандашом (а позже навечно выцарапанные перочинными ножиками на дверцах) вирши а-ля.., как вдруг, из этой самой воронки очка, из беспросветно-чёрного нутра вылезает волосатая, вся в каких-то волдырях, рука и хватает меня за яйца.
Я проснулся в ледяном поту и первым делом проверил, всё ли на месте. Разумеется, и тот, и другие были как всегда при мне, но чувство гадливости, страха, ужаса, непередаваемого омерзения, какого-то оцепенения (как у кролика с удавом) — осталось при мне. И больше никогда из моей памяти не исчезало.
Потом я пришёл с армии: весёлый, готовый иметь всё что шевелится до полной прострации. И с год имел. Мама даже сравнила меня ласково с петухом, мол, курочки ещё неохваченные остались ли?! Лишь по ночам призрак руки порой посещал меня. Но я не унывал, мало ли Фрейда по нашу душу темяшится в закоулках психо. Давил в себе этот сон волевыми, испытанными мужскими методами: бутылка, все постельные виды спорта, девочки (женщины), снова бутылка.

Однажды, где-то спустя год после службы, сон потряс меня в очередной раз, и, встав ночью с постели, я ушёл на балкон и курил там, и думал, что делать. Вышло так, что несмотря на радикальную непохожесть обыкновенного городского унитаза и армейского очка, в них было нечто общее: некая тёмная, уходящая неизвестно куда труба. Из этой самой трубы стерва-рука лезла и лезла. Там на балконе я понял, что не могу ходить в на унитаз, из которого есть выход вовне. Мне нужна посуда замкнутая, что-то вроде больничной утки. Иначе я просто сойду с ума, или рука в конце концов оторвёт, падла, мне моё мужское достоинство.
Через пять лет после армии случилась женитьба меня на одной элегантной даме по имени Соня. Спустя неделю молодая жена обнаружила, что я хожу в туалет не в туалет, а в ванну. Она сначала обалдела, потом, когда я рассказал ей про мой сон и про руку, не поверила. Я ей популярно объяснил, что могу ходить лишь в ведро или в кастрюлю, потому что иначе я могу упасть без чувств прямо во время, сама понимаешь, какого интимного процесса (когда со мной это случилось первый раз я валялся без памяти несколько часов!). Жена качала головой, смотрела на меня во все глаза. На следующий день она уехала к своим родителям и больше я её не видел. Развод — дело техническое.
Больше я не женился.

Когда мне стукнуло тридцать лет и я остался совсем один, я уже не мог ходить даже в кружку, мне везде мерещились скрытые трубы и трубочки, уходящие в неизвестные глубины… где живёт та самая пресловутая рука. Да, да, размеры посудин, в которые я испражнялся, с течением времени уменьшались — сон давал коррективы. Один раз рука протянулась прямо из ведра (я перешёл на кастрюлю), потом на кастрюлю (я перешёл на плоскую утку, её пришлось выкрасть из какой-то больницы), потом на кружку, потом просто на газету или лист ватмана. Свёрнутый, спеленатый в бумагу мой кал как-то нашёл дворник в мусоропроводе, неофициальное собрание жильцов нашего подъезда за год с небольшим провело расследование, выяснило, кто аккуратно пакует и во что (я стал делать это и со всякими коробками, и с мешочками, и с чем только не приходилось!) и так же аккуратно сбрасывает это в трубу мусоропровода (к тому времени процесс выброса мусора превратился у меня в акт мести: уходящая вниз труба мусоропровода напоминает немного очко для великанов, не находите?! Поэтому я мстил руке, сбрасывая в жерло, ей в пасть, — на, подавись, сволочь, — отходы милого меня!).
Потом ко мне заявились горластые: дворник, его жена, соседка с первого этажа, то ли машинистка из ЖЭКа, то ли общественница домкома, ещё какие-то прямые по-коммунистически личности и заявили, что моё место не в их доме. Мол, милицию они ещё не привлекали, но лучше будет, если я сменю квартиру.
Надо же, буквально через месяц я переехал — потому что чувствовал косые взгляды старух у подъезда, их злобный шепоток мне вослед и знал, что всё это обозначает. Переехал на окраину города, сменявшись с молодой семьёй, даже не взяв с них магарыча за смену района (представляю, что им обо мне наговорили доброжелательные соседи!).
Там было раздолье: мусор приходилось носить в бо-ольшущий контейнер у чёрта на куличках. Меня никто не знал, я никого знать не хотел.
День, когда рука пришла из белого целлофанового мешка, я запомнил на всю жизнь. Мне было уже почти сорок. Что делать? Не спасали ни расстеленная в центре зала газета, ни мешковина, ни прочные бумажные мешки, разрезанные по сгибам. Я попробовал ходить прямо на линолеум, сдвинув ковёр в сторону, и это дало мне ещё два года спокойной жизни.

Но рука не давала забыть про неё: я перепробовал все комнаты, все виды покрытий, я сделал ремонт в квартире, чтобы был и кафель, и половые доски, и бетонный крашеный пол… ничего не помогало. Однажды ночью я продристался из открытого окна. Прямо на улицу, благо окно выходили на пустырь, за которым были какие-то скромные пригородные частные дома, а далее, собственно, город и кончался. Помогло. С тех пор я так и делал: ходил в туалет утром рано, до просыпа дворника, потом сбегал вниз и убирал за собой. Так продолжался год (зимой процесс был немного неудобен по двум причинам: попа быстро замерзала, а на улицу порой приходилось ходить с лопатой или ломиком).

Всё закончилось летом следующего года, когда мне прострелили жопу из двустволки. Отвалявшись в больнице, справив там очередной день рождения, кстати, и изгадив все кусты и кустики в прибольничном парке (в туалет я ходить не мог, на газету — тоже, из окна… сами понимаете, пришлось выбрать природу), я понял, что мне суждено нести этот крест всю оставшуюся жизнь. Искать всё новые и новые места и новые способы для естественного отправления надобностей.
Я пробовал на лето переехать в одну дальнюю деревню, прикинувшись писателем (или художником, хотя какая, хрен, разница!) и сняв отдельно стоящий дом на отшибе. Месяц жил спокойно, в шахматном порядке выкладывая кучки экскрементов по саду. Затем меня застукали в один солнечный день (разморила духовитое слепневое лето) деревенские бесенята и одним залпом из рогаток превратили мои уже сморщенные от испытаний ягодицы в большой синяк.
Опыт на природе пригодился в городе. Недалеко от моего дома, с километр по дороге, начинался лесок в несколько гектар. Я повадился туда ходить, пришлось для конспирации завести дворнягу. Дворняга ела то, что я выдавливал из себя, поэтому я вскоре не мог на неё смотреть, а не то, что жить с ней. Пришлось её уволить.
Без собаки мои ежедневные походы в один и тот же лес привлекали всеобщее внимание. Соседи, твари бездушные, ехидничали. Потом нашёлся один, любопытный и неленивый, проследил за мной и вскоре весь дом судачил про меня, мудака.
Через год пришлось съехать с этого дома (я остался там прописан) и превратиться на время в бомжа. Я хотел понять, что будет с рукой, если я махну на себя сам. Никуда подруга-рука не делась, посещала меня с такой же завидной регулярностью и во время странствий по стране. В Казахстане, в степи, среди цветущего раздолья я рыдал: рука появлялась из-под земли, бетона, дерева, она хватала меня на любой высоте, на любой глубине (как-то попробовал практиковать подводную дефекацию). На земле мне места не было.

Я вернулся домой, нашёл умельцев и заказал вакуумную отсасывающую трубку экспериментального порядка. Она подарила мне ещё десять лет жизни. Её сила была такова, что высасывала из меня всё подчистую за долю секунды. Я даже не успевал испугаться.
Сейчас мне 52 года, говна во мне практически не осталось, вакуумная трубка давно пришла в негодность, я пользуюсь японским пылесосом, который по мощности напоминает аэродинамическую трубу. Умру я, наверно, от того, что этот чёртов пылесос вытянет из меня нутро. Первые признаки этого уже появляются. Я по полчаса запихиваю в себя прямую кишку после короткого взрёва японской машины.
Боже, на что уходит моя жизнь!


Словотворчество